От автора: данное эссе, которое, вероятно, можно подверстать к теме не по дням, а по слогам горящих рукописей (см. «Агни-люди»), написано в 2008-м и, кажется, с тех времен не публиковалось – собственно, это текст, с которым автор (назовем «его» – «я») полностью разотождествился, и потому, перечитав «Сальто…» в нынешнем високоснейшем из високосных, удивился тому, что он был когда-то написан: так тоже – и всё чаще – случается, что, впрочем, само по себе ни плохо, ни хорошо.
февраль 2012

          Видимых причин как будто и нет.
          Невидимые – где-то глубоко в душе.
          Все болит, работать не могу, бросаю начатое.

          Леонид Андреев, из письма

          Лишь два вида людей творят – поэты и мистики.
          Творчество – это качество, которое ты вносишь в деятельность, которой занимаешься.
          Это подход, внутреннее отношение – как ты смотришь на вещи.

          Ошо

«Давно не пишу», «не пишется», «ступор», «не пишется», «пауза затянулась», «не пишется», «не о чем», «незачем», «не пишется», «не пишется», «не пишется»: глаза говорящего отводятся, тембр голоса понижается – и вот уж щелкает зажигалка, а то и нащупывается заветная фляжка, у кого как. Не все решаются в этом признаться, считая это чем-то постыдным, хотя, на самом-то деле, момент т и ш и н ы оправдан уж хотя б в силу того, что машинке марки ‘writer’ элементарно пришла пора заправиться новым горючим.

Что ж, никаких америк, шедевры нон-стоп – скорее исключение, нежели правило; паузы – ферматы – необходимы: текст аккурат нагуливается – чем не ихний бэбик?

И всё б ничего, кабы процесс временного м о л ч а н и я (именно процесс, а не бесплодное аморфное «ничто») протекал менее болезненно: «А вдруг никогда больше?..» – кто из пишущих не думал так хотя б однажды? Автор этих строк, разумеется, не исключение; автор этих строк знает о подобной «бяде» не понаслышке – одно время он, автор, даже баловался рецензиями, дабы не забыть, как связываются слова в чудом живые предложения: впрочем, то был дельный опыт, перечеркивать его нет смысла – более того, опыт оказался в чем-то полезен: так полезны, скажем, какие-нибудь «овсяные» (и пр.) дни, после которых так называемая нормальная пища приобретает совершенно иной вкус… ненадолго, и всё же.

Помню, в один из таких vegetarian-статейных периодов мне позвонила некая критикесса и, услышав в трубке непишущийся – прилагательное, слитно – голос, с надеждой поинтересовалась: «О, так у вас, наверное, творческий кризис?..» Я сменила тему – жаловаться на это по меньшей мере смешно: энергия, затраченная на само формулирование подобного «диагноза», уже отбирает силы; мыслеформа «не пишется» действительно парализует, причем всякого.

Вскоре я услышала от одного литера-веда вполне безобидное (так под шумок сплетничают): «Да он же (далее фамилия ***) исписался!» – и плюнула слюной, как учили-с ***: а чем еще?..

Итак, не пишется, классика жанра. Хрестоматийный пример великолепного нытья на тему так называемого истощения дара – олешинская «Книга прощания» (естественно, дневник «на публику» сработал). Открываю наугад: «Вместо того, чтобы писать роман, я начинаю писать дневник <…> Пусть хранит меня судьба от беллетристики. Ни в коем случае не марать, не зачеркивать, записывать все, что придет в голову – без изысков, лапидарно» – читаю на странице 17. Или вот, на 21-й: «Начинаю дневник вторично. Иногда мне кажется, что писание дневника просто хитрость, просто желание оттолкнуться от какого-то необычного материала для того, чтобы найти форму романа, т.е. вернуться к беллетристике. <…> А может быть, я уже разучился писать». И: «Я больше не буду писателем». Или: «Целый ящик рукописей. Жаль себя. Я хороший художник. Иногда отдельные места ослепляют блеском. Однако ничего не окончено»; «Я стал писать хуже. Талант исчезает»; «Я совсем не умею писать рассказов. А что я умею писать?.. <…> Я ничего не умею писать, а главное – не хочу. А что я хочу? Идти в закат»; «Хуже ли я пишу сейчас?»; «Я безусловно болен болезнью мозгового центра, имеющего отношение к писанию фразы»; «Стоя написать рассказ нельзя. А я ведь чаще всего пишу стоя»; «Писать не хочется. Поставил дату и думал, что побегут строчки, – нет!»; «Зачем я всё это пишу? Чистая графомания!»; «Ветка синтаксиса, вернее – розга синтаксиса, все время грозит тебе»; «Я, кажется, становлюсь графоманом. Ура!»; «Уже не о чем писать. <…> Время тлеть»; «Итак, я совершенно утратил способность писать. Писательство как писание подряд, как бег строчек одна за другой становится для меня недоступным. Я сочиняю отдельные строчки. <…> Словом, или надо развязать, как говорится, комплекс, или надо кончать дело».

Стою у книжной полки. Аккурат на макушку падает зачитанный томик Хармса: «…нужно ли человеку что-либо помимо жизни и искусства? Я думаю, что нет: больше не нужно ничего, сюда входит все настоящее»1 – «Вчера вечером я сидел за столом и много курил… Я просил Бога о чуде, чтобы я понял, что мне нужно писать…» – «Были дни, когда я ничего не ел. Тогда <…> я ложился и начинал мечтать. Я видел перед собой глиняный кувшин с молоком и кусок свежего хлеба. А сам я сижу за столом и быстро пишу. На столе, на стульях и на кровати лежат листы исписанной бумаги. А я пишу дальше, подмигиваю и ухмыляюсь своим мыслям».

Пожирающий себя желудок (в отсутствие пищи) = Испепеляющий себя талант (в отсутствие пищи иного рода). Унизительная невозможность существования тела без «грубой подкормки» в виде еды – и еще более (в чем-то) унизительная зависимость от буковок; сродни, кстати, курению, да только не лечится.

То же, в сущности, с л у ч а е т с я и с человечьей лю-сорри-бовью. Банальная, нередко разрушительная эмоциональная зависимость от другого, зависимость и з в н е, муки ада раздутого эго, оно же в просторечии «гордыня»… И – готовность отказаться от чуда чувства, чтоб только обезопасить себя: «нет», относящееся к вашей персоне, – тот же голод, никогда и ничем, кроме его/её «да», неутолимый. Голод тех самых свободных кровей, позволяющих создавать новые смыслы. И – записывать, записывать: а что еще делать! Как заметил как-то г-н Ерофеев2, «писатель… пишет по той же причине, по которой он испражняется. Физиология письма является его внутренним делом, потребностью его Я…» – и далее по тексту: «…читатель нужен, слава нужна, всё нужно, но главное: чтобы текли фекалии».

Одна писательница, сколь тщеславная, столь же и бесталанная (по выражению критика Н.И., «это даже хуже, чем женская проза»), где-то раз в квартал дарившая моему уху телефонный клистир, некогда распиналась: «…и книжка моя продается прекрасно, прекрасно! Помните, как я писала в том своем рассказе, нет? Ну, как же не помните, вы же читали! Ну, там про одну женщину, которая была влюблена в***, а он ее ***, а потом они с…» – «М-м-м» – «Ну вот! А сейчас я дописываю новое произведение, и там как раз сюжет та…» – «А бывает, что не пишется?» – перебиваю: времечко нынче дорого. – «Что-что? Я же вам говорю: я пишу новое произведение, а потом буду составлять сборник из своих старых произведений. Я хочу туда заложить те произведения, кото…» – одной рукой держу телефонную трубку, другой – швабру: благодаря вербальному насилию пол мой чист – сейчас-то и устрою книжный развал: на паркете, на паркете, на видавшем виды паркете.

Мишель, драгоценный Мишель3 напоминает: если не выразить «свое страдание во вполне определенной, четко структурированной форме, вам крышка». И поясняет: «Страдание сожрет вас живьем изнутри, раньше чем вы успеете что-либо написать. Структура — единственное спасение от самоубийства» – и маячит уж «литературицид» Рембо… А вот книга Ольги Ивановны – когда текст вышел, она еще была жива4. Роман о писательнице, пишущей роман: тема не нова, однако исполнение удалось. Мне нравится больше всего почему-то вот это, из первой главы: «Сейчас бы она смогла, наверное, написать этот рассказ <…> потому что научилась строить фразы по своему желанию, а не как получится, и добиваться, чтоб куст олеандра пах и солнце на пляже пекло. Но теперь, пропасть такая, расписывать все это скучно, а писать все время хочется, неуемное свербящее чувство…» – вот уж точно, и неуемное, и свербящее, но, как ни крути, пропасть такая, в с ё э т о расписывать и правда скучно…

Чоран зафиксировал в дневнике, что он «писатель, который не пишет»; Флобер ужасался: «Неужели до конца дней покрывать бумагу буквами?»; Акутагава искренне считал, будто «человеческая жизнь не стоит ни одной строчки Бодлера»; Бродский констатировал: «Человек есть то, что он читает»: примеры для многих хрестоматийные – но что толку от подобных «хрестоматий», если вы больны затянувшимся молчанием, и оно вот-вот вас прикончит? «Не пишите, молодые люди, не пишите. Вот что сделала со мной литература» – отвечает разбитый параличом Фонвизин, однако мы не слушаем его.

«О, сколько раз твердили миру…»! И о многоуровневом комплексе самых различных явлений, приводящих к творческому кризису, талдычили то ж. Тема благодатная, кабы не реанимационная. Тут тебе и социальная составляющая, и экзистенциальная, и психологическая, и, если угодно, мелодраматическая, ну и профессиональная, вестимо, – все это, разумеется, влияет на то, какой художественный-сорри-продукт выдает (или не) человек в конечном итоге. Меня же всегда интересовала не столь сама проблема «не могу писать», сколь способ ее решения: что толку в сухом знании!

В «Искусстве при свете совести» Марина Цветаева говорит о творчестве как о состоянии наваждения, одержимости, как о некоем сновидении. Парадокс (добавляю): не-творчество является зазеркальным наваждением, одержимостью, сновидением-перевёртышем.

Чаши весов застывают.

Силы «я всё могу» и «не могу ничего больше» равновелИки.

«Не пишется» – скорее, вживленная в мозг установка извне.

Пластинка.

Да просто электрод, избавиться от которого можно, лишь забыв о его существовании.

Усомнившись в реальности анода/катода.

Забыв напрочь – то есть снова став невинным.

Способным перевернуть страницу и ампутировав из выдвижных ящичков памяти горы прочитанного: сказать, наконец, с в о ё.

Чем больше «съедено» книг, тем более велик соблазн тиражировать чьи-то приемы, примерять их: такое случается – речь не о плагиате, но именно о методах работы над словом и сотворении формы. И даже если он, соблазн, кажется преодоленным, если он, соблазн этот, трансформировался в упражнение, благодаря которому отчасти и выкристаллизовался в конце концов свой стиль, суть не меняется. Неумолимое «всё уже было» отравляет существование («А зачем тогда вообще?..») – так зачинается апатия, переходящая в иссушающее опустошение; так начатый текст обрывается, бесконечно вымарывается, пока не отправляется в корзину – с чувством выполненного долга, разумеется, ан перед кем? Противоядие не найдено.

В какой-то момент каждый автор оказывается перед пресловутым ч и с т ы м л и с т о м, заполнить буквами-смыслами который нет никакой возможности: казалось бы, все данные тут как тут – и дар, и понимание того, что представляет собой такого рода жертвоприношение: опыт in vivo – ты и биоматериал, и вивисектор в одной мордашке. Ан нет: «не пишется», «не пишется», «не пишется» – крибле, крабле, бумс!

Как-то фортуна расщедрилась, подарив мне встречу с нестандартным человеком. Мы встретились в период застывшего моего «не пишется» – да, собственно, много чего тогда застыло в дымящемся льду. Просканировав мое поле, нестандартный человек сказал: «С тебя скачивают энергию. Ты и не сможешь больше писать, если продолжишь общение с ***. У тебя воруют твое же творчество. Надо восстанавливаться» – «Но это невероятно! – ахнула я, не поверив. – Этого не может быть просто потому, что этого не может быть!» – «Нет смысла обманывать. Я вижу. Постарайся как можно меньше контактировать с ***» – «Но это же талантище! Нет, это невозможно… тебе, наверное, кажется… Да и как чье-то… м-м… творчество… можно… украсть?» – «Легко! – нестандартный человек рассмеялся. – Ты просто не знаешь. Видишь ли, некоторые виды практик…», упс.

Потом, много позже, я почуяла (шкуркой, шкуркой), что он в чем-то прав – возможно, это был один из острейших ножей, брошенных в спину другом. Проанализировав «интеллектуальный роман», я присвистнула: а ведь действительно, все так, так – все наши разговоры и письма, «разборы» текстов, становящиеся после таковых препаратами литературной анатомички…

«Ты думаешь, одна такая? – нестандартный человек невесело усмехнулся. – У *** таких, как ты, с десяток. И *** не исключение, к сожалению. Вот, кстати, если б ты знала, что на самом деле происходит в Литинституте… На энергетическом уровне… Как там коверкают да ту же энергетику стиха – благими намерениями, просто подправляя строки… Так называемые мастера очень часто не могут простить студенту таланта – пусть в глубине души, но именно что не могут… а как ломают голоса в Гнесинке! А знаешь, что…» – «Но этого не может быть! – я сопротивлялась из последних. – Ты не можешь… не можешь ошибаться?» – «Да я просто вижу все это – как вот ты сейчас меня».

Я не виню *** – и, кажется, до сих пор не могу до конца поверить в «тайное знание»; возможно, это было сделано *** от отчаяния – того самого беспощадного отчаяния, когда человек идет по трупам лишь потому, что сам пока еще не готов сыграть в ящик. И все же, черт, черт!.. Этика, впрочем, не при чем.

* * *

Когда-то, в юности-вьюности, мне впервые попались в руки тексты Ошо: книги этого просветленного мастера я почитывала где-то раз в несколько лет (они будто сами шли в руки, спонтанно: никогда не «охотилась» за ними, никогда, тем более, не «фанатела»). Не так давно попалась мне и его книга о творчестве5, которая может показаться людям, посвятившим жизнь буквам («профессиональным литераторам»), чтивом для домохозяек и сочувствующих. Однако акцентироваться на стиле при чтении текстов такого рода абсурдно, тем более что книги Ошо представляют собой, как, собственно, говорится в послесловии, «аудио- и видеозаписи импровизированных устных обращений к слушателям со всего мира, сделанные за тридцать пять лет».

Итак, 2х2: Ошо называет творчество величайшим в существовании бунтом, парадоксальным состоянием сознания, действием через не-действие (расслаблением, но не бездействием), наделяя ароматом индивидуальной свободы. «Каждая попытка «стать», – пишет он, – становится преградой, потому что ты уже носишь свое существование у себя внутри». Он призывает человека – любого – быть полым бамбуком, по которому может течь целое.

(«Рассудок мой теперь, как решето, // а не богами налитый сосуд» – возможно, эти отчаянные строки Бродского, вспомнившиеся некстати, выражают как раз временную неспособность поэта-«медиума» проводить энергию в той мере, в какой её дОлжно б проводить – и с помощью каких слов и смыслов.)

«Когда тебя нет, есть Бог. Это творчество» – основным его качеством Ошо называет гармонию с природой, сонастроенность с жизнью, читай «с вселенной». Парадокс творчества заключается, исходя из этого, в предельной активности и предельном расслаблении (одномоментно!), потому как внутри действующего нет, есть лишь молчание – из него-то и всё и рождается.

Ошо называет наше эго неврозом, смертью (то самое раздутое эго, мощные небоскрёбы амбициозного и тщеславного «Я», которое так лелеют многие «люди искусства»), а смерть эго – ну да, настоящей жизнью, которая лишь и есть собственно творчество: «Всё, что нужно, – это пойти вовнутрь и помочь эго раствориться. Не поддерживай его, не продолжай укреплять и питать его. И когда эго нет, всё есть истина, всё есть красота… тебе не нужно становиться знаменитым… когда ты творческий, желания исчезают. Когда ты творческий, амбиции исчезают. Когда ты творческий, ты уже то, чем всегда хотел быть».

Ошо называет пять препятствий, которые нужно преодолеть, чтобы стать «пустым сосудом», готовым вместить в себя ту самую энергию, которая «пишет» человеком (пишет человека?): стеснительность (болезнь, состояние блокировки; нужно различать стеснительность и сознание – осознавание – себя), перфекционизм («чем меньше художника в его работе, тем она совершеннее» – то есть «когда он танцует, он хочет исчезнуть в танце»), интеллект («нечто ложное, совершенно фальшивое… это заменитель разума; разум создает Пикассо, Ван Гога, Моцарта, Бетховена. Разум не имеет ничего общего с головой, он относится к сердцу»), верование («верование всегда закрыто, окончено, опыт никогда не окончен»), игра славы («не проси признания. Если оно приходит, принимай его легко; если оно не приходит, не думай о нем») – обозначает Ошо и четыре ключа, которые, по его словам, возвращают вкус к жизни, то есть дают возможность творить: нужно снова стать «ребенком», быть готовым учиться, найти нирвану в обычном и позволить себе мечтать.

Быть может, одним из самых с о с т о я в ш и х с я «детей» в литературе был искрометный Генри Миллер, для которого процесс письма был процессом наиважнейшим: «Разница между мной и другими писателями состоит в том, что они всячески стараются исходить из того, что оформилось у них в голове. Я же всячески стараюсь извлечь на поверхность то, что скопилось ниже, в области солнечного сплетения, в подсознании»6.

Но о чем это все? И к чему комната, превращенная в книжный развал? К чему все это, если я – здесь и сейчас – не достучусь до того, кому сей час «не пишется»? Если не подтолкну хотя бы кого-то к преодолению треклятого «кризиса» (он же – распространенный страх перед действием; любым действием) и – пусть не «с честью» (какая там «честь»! быть бы живу!), – но все же выйти из него?

Я, чудом вырвавшаяся из паучьих лапок бессилия (чудеса бывают, знаю точно; они просто с л у ч а ю т с я), охватывавшего некогда при виде «чистого» Microsoft Word, могу, наверное, предсказать волнообразность собственных подъемов и спадов: и все равно, все равно – зашкаливает… Поиск черной кошки в темной комнате затягивается; череда дней, лишенных букв, – недожизнь; как без них жить – и как жить с ними?..

Мой новый роман-с7 благополучно отложен (отметка на странице 30) – всё «не до того»: то текст короткий стучится, то верлибры «вторым» горлом идут, то чья-то книга съест время, к тому же, автор, как ни крути у виска, тоже почти человек, а посему, запятая… Знаю: чем больше говоришь, что его – времени – нет, тем его меньше. Если же не замечать (и не констатировать), как оно уходит, шансы на выигрыш в часах увеличиваются: итак, игра, игра forever – единственный спасительный самообман в пространстве «ворованного воздуха», который, срастаясь с тобой, перестает тебя, в конечном итоге, обманывать: время появляется, время п р и х о д и т, пусть и не сразу, пусть порционно, но это лучше, чем ни-че-го.

Еще одна нехитрая уловка: ни в коем случае не говорить «я буду писать» (просто садиться за работу: да, так легко, очень легко, беспредельно) – и ни в коем случае не придавать этому значения, какой бы то ни было серьезности, важности и т.п. Именно серьезность и губит дело – от надувания щек («Это же шахтерская работа, каторжный труд – писать роман!» – унисонят снуло райтеры) строка быстрее ни у кого не бежала.

Легче, легче, невесомей… (себе, рядом ведь никого).

С кайфом… (опять и снова).

Со стальным тесаком в дымящемся сердце, который только – неужто он один? – и пишет тобой, пишет тебя: тебя, чувствительного к энергиям, позволяющим этой изощренной шахматной партии быть сыгранной блестяще.

_______________________________

1. Письмо Хармса К.В. Пугачевой, 16.10.1933.
2. Виктор Ерофеев. «Новый роман и физиология писательства».
3. Мишель Уэльбек, «Оставаться живым»
4. Ольга Татаринова, «Spring.DOC», Алетейя, 2007.
5. Ошо. «Творчество. Высвобождении внутренних сил»: Весь, 2006.
6. Генри Миллер, «Моя жизнь и моя эпоха: Сочинительство» (см. «Время убийц», Азбука-классика, 2005).
7. Речь о романе «Сперматозоиды», опубликован на «Переменах» в 2011 году, начало – здесь.

комментария 2 на “Сальто рождения и смерти текста”

  1. on 10 Апр 2012 at 5:02 пп Valerian

    Ещё 1 камешек в тему. Мариэтта Шагинян,та что много писала о Ленине, и вообще много писала, устраивала себе (если память не изменяет) по четвергам «молчальники». Т.е. те дни. когда она ни с кем не разговаривала и набиралась силы.
    Типичный приём биоэнергетики, между прочим.

  2. on 02 Янв 2013 at 10:02 пп emptyness

    текст акунинской Коломбины. глупо, поскольку проблемы — нет. следовательно, и ответы не нужны, хоть их появление в конце и придаёт симпатичную ненапрасность (лично для вас) этому тексту. но проблемы — нет. подумайте над этим немножко, или почитайте интервью Ольги Седаковой, к примеру

НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: